![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
|
![]() |
¤ Главная ¤ Книжный магазин ¤ Наши авторы ¤ Читальный зал ¤ Gloria Mundi ¤ Наши друзья ¤ Гостевая ¤ Карта сайта ¤ |
![]() |
||
О.Л.Довгий, А.Е.Махов."12 зеркал Пушкина"Близнецы — Стрельцы.Карамзин Николай Михайлович
(13 XII 1766—3 VI 1826) — писатель, историк. «В начале жизни школу помню я...» Имя Карамзина неотделимо от понятия
школы: целое литературное направление получило название «школы Карамзина», и Пушкин — ученик в ней с раннего
детства, когда, уже в 1805 он почувствовал в Карамзине что-то особенное и, по
воспоминаниям Сергея Львович
а, слушал его разговор, оставя игрушки и
не спуская с него глаз. Представление о Карамзине как Учителе поддерживалось и
близкими людьми: «Люби
его, слушайся и почитай, — писал В. Л. Пушкин
племяннику (17 апреля 1816). — Советы такого
человека послужат к твоему добру и может быть к пользе нашей словесности».
С другой
стороны, школа была слишком всеобъемлющей, Учитель слишком огромен и вездесущ.
Преклонение молодежи перед Карамзин
ым не знало границ; фактически, всякой
духовный труд исходил из «Истории
Государства Российского»,
так или иначе, но неизбежно соотносился с творением Карамзина. В «Зеленой лампе» возникает проект словаря «Список знаменитым людям Российского
государства»,
над которым работают приятели Пушкина, Н. Всеволожский
и
Я. Толстой: в своих жизнеописаниях они лишь с
небольшими вариациями воспроизводят текст Карамзина — казалось, и этого достаточно;
на большее в духовном присутствии Карамзина трудно было претендовать. И Пушкин
не избежал этого вторжения Историка в Поэзию: «Руслан и Людмила» — произведение отнюдь не историческое —
писалось с Карамзиным перед глазами (у Карамзина, в частности, появляется
среди вельмож Олега имя Фарлафа); то же можно сказать и о «Песне о вещем Олеге».
Карамзин не
просто написал историю России, но, как некий Демиург, создал ее: «Он — славный
отец наших предков, — говорил Жуковский
, — ибо он, вместе с юною красавицей
музою истории, произвел их на свет таковыми точно, каковыми они есть, и сдунул
с лица земли тех самозванцев и самохвалов, которые в арлекинских платьях
таскались по миру под священным их названием».
Трудно было
соблюдать любимый завет — «будь
каждый при своем» —
рядом с таким Учителем, который, к тому же, в отличие от другого учителя —
Жуковского, был суров с учеником: «Николай Михайлович бранит его [Пушкина] с утра до вечера», — писал Вяземский
жен
е (29 мая 1817). И Пушкин стремится выйти
из-под огромной тени карамзинского авторитета, расчистить себе собственное пространство
рядом с Карамзиным. Уже в феврале 1818, в месяц выхода первых восьми томов «Истории...», Пушкин находит средство, как не стать
фигурой в огромном, сотворенном Карамзиным мире, вечным учеником в его «школе». Это средство, найденное с невероятной быстротой,
— смех; в том же феврале 1818 появляется эпиграмма:
В его «Истории»
изящность, простота И отзыв
Пушкина об «Истории...», относящийся к тому же февралю 1818
(свидетельство Кюхельбекер
а) — «В этой прозе гораздо более поэзии, чем в
поэме Херасков
а», — вовсе не так хвалебен, как кажется,
если учесть, что Карамзин решительно изгонял Поэзию из Истории и именно в
точности видел основную заслугу исторического повествователя: «Добросовестный труд повествователя не теряет
своего достоинства потому только, что читатели его, узнав с точностию события,
разногласят с ним в выводах. Лишь бы картина была верна, — пусть смотрят на нее
с различных точек»
[2]
.
Впрочем,
Пушкин вовсе не намекает своим отзывом на какие-либо поэтические вымыслы Карамзина
— его игра тоньше: он перетягивает Карамзина на свою территорию, в свое
пространство; он хочет сказать, что и Карамзин-историк принадлежит миру Поэзии
— следовательно, его, Пушкина, миру. Он и ранее хитрил, подговаривая Карамзина
Историю бросить, а вернуться к Поэзии — на ту территорию, где Пушкин сызмала
чувствовал себя хозяином, а Карамзин был все же гостем:
«Послушайте: я сказку
вам начну
(сам же не закончил
своего «Бову», следуя, как предполагает Б. В. Томашевский
[3]
, и в самой незаконченности примеру
Карамзина, который тоже «Илью...» не дописал).
Однако
обманный маневр не удался: История все же вышла и грозила придавить своей
громадой. И Пушкин, ничтоже сумняшеся, говорит ужасающую дерзость: говорит, что
История — все та же Поэзия; нет пространства Карамзина — есть пространство
Пушкина. Это уже не оборона от всепроницающего авторитета историка-демиурга,
захватившего все жизненное пространство русской культуры, но наступление:
Пушкин не только показывает, что нашел свое, не принадлежащее Карамзину, пространство,
но и пытается как бы взять Карамзина в плен, увести его в полон, на свою
территорию — на terra poetica.
Продолжение
этой игры — фраза, якобы вскользь брошенная в письме Гнедичу (23 февраля 1825): «История народа принадлежит поэту». Конечно, это поправка к посвящению
карамзинской «Истории...» Александр
у I, которое заканчивалось словами: «История народа принадлежит царю». Уже декабристы пытались подправить этот
демиургический дарственный жест; так, Никита Муравьев
начал свое возражение Карамзину словами: «История принадлежит народам»; того же мнения придерживался
Н. Тургенев
: «История народа принадлежит народу — и
никому более! Смешно дарить ею царей»
[4]
. Однако поправка эта имела печальный,
почти карикатурный конец десятилетие спустя, когда Н. Полевой
затеет «Историю русского народа» (а не Государства! — умри, Карамзин),
разгромленную Пушкиным с почти садистским удовольствием. Декабристы и Полевой,
забрав Историю у царя, отдавали ее всем («народу!») и, следовательно, никому, — отдавали в
некую многообещающую пустоту; Пушкин же, обезьяньим жестом перехватив Историю
на лету, забирал ее себе: никому не отдам. Ловко оставил за собой последнее
слово — совсем как другой поэт-романтик, Фридрих Гельдерлин, который рассудил
еще категоричней
: «Чему остаться — решат поэты»
[5]
.
В это время
суровый Учитель продолжает «бранить» ученика со своей территории. В
сочинениях Пушкина, как и в самой его душе, нет «расположения», «устройства», «порядка», «связи» — всего того, чем богата История, эта «связь времен». Одним словом, Пушкину не способен
создать план: «В ней [поэме «Руслан и Людмила»] есть живость, легкость, остроумие, вкус;
только нет искусного расположения частей... все сметано на живую нитку» (Дмитриев
у, 7 июня 1820); «Талант действительно прекрасный: жаль,
что нет устройства и мира в душе, а в голове ни малейшего благоразумия» (Дмитриев
у о «Кавказском пленнике», 25 сентября 1822); «Пушкин написал Узника: слог жив, черты
резкие, а сочинение плохо; как в его душе, так и в стихотворении нет порядка» (о «Кавказском пленнике», Вяземск
ому, 13 июня 1822); «Слог жив, черты прекрасные, но в целом не
довольно силы и связи» (о «Бахчисарайском
фонтане», Дмитриев
у, 7 апреля, 1824). Понятие «связи», конечно, очень важно для
Карамзина-историка — но важно оно и для Карамзина-человека, который после
смерти своего любимого императора скажет: «Александра нет: связь и прелесть для меня
исчезли»
[6]
. Связи Карамзин не находит ни в стихах
Пушкина, ни в его душе: бессвязная стихия Поэзии претит Истории, а бессвязность
Пушкина-человека претит Карамзину.
Пушкин
небрежно отражает эту атаку Истории на Поэзию: план, «порядок» — прерогатива Истории, и Поэзия
нисколько не претендует на обладание этими качествами. «Я, право, более люблю
стихи без плана, чем план без стихов» (А. А. Бестужеву, 30 ноября 1825). «Но плана нет в оде и не может быть... Какой план в Олимпийских одах Пиндар
а? Какой план в Водопаде, лучшем произведении
Державина?» (Возражение на статью Кюхельбекера «О направлении нашей поэзии», 1826—1827). Если же план Поэзии
все-таки понадобится, она прекрасно знает, где сможет его найти. «Ты хочешь плана? возьми конец десятого и весь одиннадцатый том [«Истории...» Карамзина, разумеется], вот тебе и план» (Вяземскому, 13 и 15 сентября 1825).
Как наивен был
Полевой, полагавший, что в «Борисе...» Пушкин «рабски влачится» за Карамзиным! Вся тонкость ситуации от
него ускользнула; он не понял, какого масштаба спор скрыт за смиренным
подражанием и смиренным посвящением, не увидел титанической борьбы двух грозных
муз за русское пространство и русское время! Зато проницательный Веневитинов
—
кажется, понял: «Кто
из друзей литературы не заинтересуется тем, как эти два гения, точно из соревнования, рисуют нам одну и ту
же картину, но в различных рамках и
каждый с своей точки зрения. Все, что мы могли узнать о трагедии г. Пушкина,
заставляет нас думать, что если — с одной стороны — историк, смелостью колорита возвысился до
эпопеи, то поэт, в свою очередь, внес в свое творение величавую строгость истории»
[7]
.
«Карамзин
есть первый наш историк и последний летописец» (рецензия на первый том «Истории Русского народа» Полевого). До отбытия своего в южную ссылку Пушкин
чередовал посещения дома «последнего летописца» с утехами, которые Карамзин сурово
порицал. Вигель
пишет: «Его [Пушкин] спасали от заблуждений и бед, — свидетельствует
Вигель
, — собственный сильный
рассудок, ... чувство чести, которым весь был он полон, и частые посещения
дома Карамзина, в то время столь же привлекательного, как и благочестивого». Сам Пушкин помогает нам представить
появление поэта после бессонной ночи пред «благочестивым» лицом «последнего летописца»:
Григорий
Ты все писал и сном не
позабылся, Пимен
Младая кровь играет; Когда станет
ясно, что молитва не поможет и увещевания благочестивого «летописца» пропадают втуне, Карамзин почти что
отречется от поэта, скажет Дмитриев
у — другому строгому пушкинскому опекуну,
— что «давно, истощив все
способы образумить эту беспутную голову, предал несчастного Року и Немезиде» (19 апреля 1820) и, в довершение, вполне средневеково и
летописно сравнит Пушкина с дьяволом, дав тем самым ход столь популярной в
дальнейшем метафоре «Пушкин—бес»: «Если Пушкин и теперь не исправится, то
будет чортом еще до отбытия своего в ад» (Вяземскому, 17 мая 1820).
И все же в конце
концов, забыв все размолвки и обиды, он просит за Пушкина, благодаря чему тот и
попадает не на Соловки, а к добряку Инзов
у. «Трудно было заставить Александра отменить
приговор; к счастию, два мужа твердых, благородных, им уважаемых, Каподистрия
и
Карамзин, дерзнули доказать ему всю жестокость наказания и умолить о смягчении
его» (Вигель
). При этом Карамзин берет с Пушкина слово
два года ничего не писать против правительства — но, увы: «он не сдержал слова, им мне данного в тот
час» (Вяземск
ому, 17 августа, 1824). Карамзин отныне
воспринимает Пушкина как больного душой — он для него в «горячке и бреду»; попытки Пушкина примириться через
посредничество Жуковского («Введи
меня в семейство Карамзина, скажи им, что я для них тот же» — Жуковск
ому, октябрь 1824) безуспешны. А когда в
1824—1825 распространяются слухи о ссоре Пушкина с отцом и почти одновременно
всплывают какие-то эпиграммы на Карамзина, ложно приписанные Пушкину, в
переписке друзей образ Карамзина и Отца многозначительно сливаются, и «чорт»-Пушкин приобретает совсем уже жуткие
черты чуть ли не отцеубийцы, одним ударом побивающего двух отцов — физического
и духовного: «Пушкин поднял руку на отца по крови и на отца-Карамзина...» (А.
И. Тургенев — Вяземскому, 28 апр. 1825).
В зеркале
Близнецов вся эта история отразилась совсем по-иному: «Я обещал Николаю Михайловичу два года
ничего не писать противу правительства и не писал» (Жуковск
ому, апрель 1825); «Карамзин
под конец был мне чужд» (Плетнев
у, 21 января 1831); «Карамзин
меня отстранил от себя, глубоко оскорбив мое
честолюбие и сердечную к нему привязанность. До сих пор не могу об этом хладнокровно
вспомнить», — и все же еще в 1826 Пушкин продолжает (через Жуковского) искать у
Карамзина заступничества: «Прежде,
чем сожжешь это письмо, покажи его Карамзин
у... Кажется, можно сказать цар
ю: Ваше величество, если Пушкин не замешан, то нельзя ли
наконец позволить ему возвратиться?» (Жуковскому, январь 1826).
Смерть Карамзина
— конец спора между Историей и Поэзией за пространство в русской культуре. Многозначительна,
и отнюдь не просто панегирична, пушкинская фраза по поводу его кончины:
«Карамзин
принадлежит истории» (Вяземск
ому, 10 июля 1826). Этой фразой Пушкин, в
сущности, прячет Карамзина в Историю, дарит его Истории; да и сама его формула: «Карамзин — последний
летописец»,
при всей своей внешней панегиричности, на самом деле проделывает хитрый трюк в
том же духе: лишает Карамзина исключительной позиции Демиурга, Творца Истории и
превращает его в ее участника, в ее предмет: «Напиши нам его [Карамзина] жизнь, это будет 13-й том «Русской истории...» (Вяземск
ому, 10 июля 1826).
Карамзин
попадает в собственную Историю, — таким образом, раздел закончен: Карамзин принадлежит
Истории; История принадлежит Поэту, — и теперь Поэт может с легким сердцем
посвятить свой поэтический труд Историку — «Драгоценной для россиян памяти Николая
Михайловича Карамзина
сей труд, гением его вдохновенный, с благоговением
и благодарностью посвящает А. Пушкин», — читаем мы на титульном листе «Бориса Годунова».
Диалог с
Карамзиным-мыслителем не прекращается до конца жизни Пушкина, нередко принимая
скрытую форму. Так, в «Записке
о древней и новой России» Карамзин, говоря о создании Петербурга в «местах, осужденных природою на бесплодие
и недостаток»,
замечает: «Человек
не одолеет натуры!» Эту пессимистическую мысль Пушкин отдает в «Медном Всаднике» покровителю Карамзина — покойному
Александр
у I («С Божией стихией Царям не совладеть...»), сам же, в «Арапе Петра Великого», изображает создание Петербурга как «победу человеческой воли над
супротивлением стихий»
[8]
. А однажды загробный авторитет понадобился
Пушкину по совсем практическому вопросу, в котором покойный Историк тоже
оказался Учителем: «Что касается до выгод денежных, то позвольте заметить, что
Карамзин
первый у нас показал пример больших оборотов в
торговле литературой» (И. И. Дмитриев
у, 14 февраля 1835).
[1] Пушкинское авторство этой эпиграммы оспаривается. [2] Погодин М. П. Н. М. Карамзин . Ч. II. — М. 1866, с. 204-205. [3] Томашевский Б. В. Пушкин. Кн. 1. — М.-Л. 1956, с. 45. [4] См. об этой полемике: Томашевский Б. В. Пушкин. Кн. 1. — М.-Л. 1956, с. 222-224. [5] «Воспоминание» (1803). [6] Письма Н. М. Карамзин а к князю П. А. Вяземск ому 1810-1826. (Из Остафьевского архива). — СПб. 1897, с. 171. [7] Разбор отрывка из трагедии г. Пушкина, напечатанного в «Московском вестнике». // Д. В. Веневитинов. Полн. собр. соч. — М.; Л.: Academia, 1934, с. 244. [8] Наблюдение Б. В. Томашевск ого (Пушкин. Кн. 1. — М.-Л. 1956, с. 584).
|
||||
|
¤ Главная ¤ Книжный магазин ¤ Наши авторы ¤ Читальный зал ¤ Gloria Mundi ¤ Наши друзья ¤ Гостевая ¤ Карта сайта ¤ |
||||