Книжная выставка

Интрада-букс Intrada-books
¤ Главная ¤ Книжная выставка ¤Гостиная ¤ Читальный зал ¤ Gloria Mundi ¤ Наши друзья ¤ Гостевая ¤ Карта сайта ¤

 

А.В.Чеснаков

ПУШКИН И ГОГОЛЬ:
к вопросу о преемственности

Всякий литературовед – своего рода сыщик: подобно своим предшественникам, он стремится найти истину, опираясь подчас на микроскопические детали и подробности, которые не всякий заметит. Постичь сущность и значение этих деталей ему помогает, в частности, знание того факта, что литературному процессу в целом свойственна повторяемость, которая, вероятно, никогда не исчерпает себя. И тому существует немало примеров. Достаточно вспомнить, какое огромное количество авторов, живя в разные времена и в различных странах мира, обращалось к «вечным» сюжетам о Прометее, Манфреде, Фаусте. В интерпретации каждого из писателей данные сюжеты оставались неизменными в целом, хотя и менялись в частностях, что позволяло не только иначе, чем прежде, взглянуть на уже известное, но и определить, насколько правомерен этот новый взгляд (а он был правомерным далеко не всегда: вспомним, к примеру, как Байрон под видом «Манфреда», «Гяура», «Дон Жуана», «Каина» публиковал противоправительственные и антирелигиозные пасквили, не имевшие ничего общего, кроме имён героев, с оригинальными историями). В таком контексте нам и хотелось бы рассмотреть одну из интереснейших литературоведческих проблем, имеющую отношение к русской классической литературе периода её расцвета. Дело касается двух признанных мастеров слова – А.С.Пушкина и Н.В. Гоголя - один из которых считается полноправным наследником и преемником другого. Однако наша попытка глубокого исследования этого вопроса показала, что вопрос о преемственности в данном случае не так прост и очевиден, как кажется на первый взгляд. Об этом и пойдёт речь ниже.

Литературное наследие, оставленное Пушкиным Гоголю (не только ему, разумеется, но, коль скоро речь идёт о преемственности, позволим себе эту формулировку), было поистине огромным. Однако зададимся вопросом: каким образом распорядился им последний? Логично было бы предположить, что Гоголь в качестве преемника Пушкина, продолжил начатое своим великим предшественником дело, т.е. последовал в своём творчестве заданному Пушкиным руслу мысли и слова, выражающего её. Но так ли это на самом деле?

Возьмём одну из главнейших для обоих авторов проблему отношения читателя к главному «оружию», которым ещё пушкинский Пророк был призван «жечь сердца людей», – слову, носителем которого выступает книга. Какой виделась судьба одного из главных сокровищ человечества поэту и прозаику?

Для начала сравним между собой два изречения великих классиков по данному вопросу. И вот что мы обнаружим.

У Пушкина:

Кладбище обрели
На самой нижней полке
Все школьнически толки,
Лежащие в пыли,
(…)

Известные творенья
Увы! одним мышам.
Мир вечный и забвенье
И прозе, и стихам!

(«Городок», 1815)

Ещё:

Пришельцу надпись говорит:
«Владимир Ленский здесь лежит,
Погибший рано смертью смелых,
В такой-то год, таких-то лет.
Покойся, юноша-поэт!»

(«Евгений Онегин», гл. VII)

У Гоголя («Мёртвые души», гл. 6): «Грозна, страшна грядущая впереди старость, и ничего не отдаёт назад и обратно! Могила милосерднее её, на могиле напишется: "Здесь погребён человек!" – но ничего не прочитаешь в хладных, бесчувственных чертах бесчеловечной старости» (курсив мой – А.Ч.). И это ещё не всё. Далее (гл. 11) мы встречаем следующее замечание писателя: «мертва книга пред живым словом!» Любопытно: Пушкин рассуждает о «могильщиках книг» (мыши, пыль), обрекающих «живые созданья» на забвение и гибель; при этом сила самих книг (и книжного слова) сомнению не подвергается (если даже надпись на камне гробовом оказывается способной заговорить с пришельцем!). У Гоголя же могила, уже не живой, говорящий собеседник, а сам синоним забвения и безмолвия (человек погребён), превращается в книгу (на могиле напишется). После такого утверждения кажется логичным, что настоящие книги предстают в гоголевской поэме заведомо мёртвыми, не преданными забвению, но зато постоянно и целеустремлённо лишаемыми (кем – к этому вопросу мы ещё вернёмся впоследствии) духовного содержания (в тех же «Мёртвых душах» - во второй главе - упоминается лежавшая в кабинете Манилова «какая-то книжка, заложенная закладкою на четырнадцатой странице», которую - страницу, не книгу! - хозяин дома «постоянно читал уже два года»). Смысл подобного высказывания кажется вполне понятным: пусть этим книгам (как материальным объектам!) и не суждено обратиться в пыль или быть изгрызенными мышами, однако, избежание ими таковой участи начисто лишено смысла, ибо, даже спасённые от гибели, они не дают и не могут дать духовной «пищи» своим владельцам (недаром Гоголь не приводит названия маниловской «книжки» – это название не имеет значения, тем более, что вряд ли эта «какая-то книжка» могла быть «Энеидой» Вергилия или, допустим, «Божественной комедией» Данте). Иными словами, спорить, на первый взгляд, не с чем. Всё весьма логично, убедительно и просто.

Но.

Нашей задачей, напомним, являлось сравнение позиций двух классиков по вопросу об отношении к книге и слову. Проведённое нами сравнение привело к следующему результату: вместо ожидаемого единства позиций авторов, предполагаемых в качестве предшественника и преемника, мы обнаружили у Гоголя идеи, прямо противоположные по смыслу пушкинским? Пушкин верил в неистребимую силу слова (действующую в том случае, разумеется, если это слово не исчезнет одновременно со своим «но-сителем», т.е. с книгой), а Гоголь – нет? По Гоголю, слово обладает силой, лишь будучи живым, т.е. произнесённым. Именно ему многоуважаемый прозаик отдаёт предпочтение: «Произнесённое метко, всё равно что писанное, не вырубливается топором», «хоть заставь пишущих людишек выводить (…) за наёмную плату» (гл. 5). И дело здесь вовсе не в том, что оно – слово! Книжное, записанное слово оказывается где-то в одном ряду с мёртвыми душами живых владельцев тысяч крепостных? Но что такое жи-вое, устное слово, столь любимое Гоголем? Оно – мгновение, быстротечность, пусть даже такая, которая, по утверждению писателя, способна произвести значительный эффект («не вырубливается топо-ром»), тогда как пушкинское слово (и слово его друзей -«жрецов») должно было стать вечным и бес-смертным, пережить века, стать основанием «памятника нерукотворного», к которому «не зарастёт народная тропа»!

Подобное отношение Гоголя к рассматриваемому предмету, согласитесь, неожиданно (странно) для преемника того, для кого «друзьями» всегда оставались «мертвецы, парнасские жрецы», и кто постоян-но требовал себе «чего-нибудь» и – «книг». Оно поразительно напоминает высказывание самого Гоголя о «тоненьких наследниках», которые «спускают, по русскому обычаю, на курьерских отцовское добро». Ещё удивительнее кажется то, что это высказывание встречается читателю на страницах «Мёртвых душ» (гл. I). Тех самых «Мёртвых душ», сюжет которых во второй раз после «Ревизора» был подсказан Гоголю… Пушкиным! Тем самым Пушкиным, который некогда, после выхода «Вечеров на хуторе близ Диканьки» поздравлял публику «с истинно весёлою книгою» и желал её автору «дальнейших успехов»! Пушкиным, признававшим в Гоголе наличие «дара выставлять (…) ярко пошлость жизни» и умение «очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула крупно в глаза всем» (обратим внимание: само слово пошлость также взято из пушкинского «арсенала»!).

Однако, может быть, мы просто чего-то не понимаем? Ведь слова об умении выхватить мелочь из многообразия окружающего мира вещей очень близки нашей собственной позиции, изложенной в начале данной статьи. Значит, всё лежащее на поверхности есть обман, вернее, игра, склонность Гоголя к кото-рой кажется очевидной - достаточно вспомнить авторские рассуждения в «Мёртвых душах» о «челове-ке в другом кафтане», который «легкомысленно непроницательным людям» «кажется другим челове-ком» (гл. 4); о природе написанной им книги - «Вы посмеётесь от души над Чичиковым, может быть даже похвалите автора…» (гл. 11) - и следует проникнуть глубже в сами гоголевские мелочи, чтобы докопаться до сути?

Оговоримся сразу: уважительное отношение Гоголя к Пушкину сомнению не подлежит , ведь и за «Мёртвые души» он взялся после того, как великий поэт заставил его «серьёзно задуматься» («На этот раз я сам уже задумался серьёзно») над предложенным ему замыслом. Тем более, что Пушкин, ставя перед Гоголем задачу нарисовать при помощи драгоценного слова картину целой эпохи в русской истории, приводил ему в пример автора «Дон Кихота», который, по словам Гоголя, «посмеялся над охотой к приключениям, оставшейся (…) в некоторых людях в то время, когда уже самый век вокруг их переменился» (хотя признаем, что сам по себе этот факт ещё ничего не доказывает, поскольку можно уважительно относиться к человеку и не разделять полностью его идей: так, известный литературный критик-шестидесятник и революционный демократ Д.И.Писарев уважал Ф.М. Достоевского, при этом являлся, по сути, его идейным противником ). И вот ещё что важно: читатель Пушкина и Гоголя – это не «проницательный читатель» Чернышевского, подлежащий изгнанию («Беседа с проницательным читателем и изгнание его»). В противном случае оба не вели бы с этим читателем «задушевных бесед» («Друзья Людмилы и Руслана!// С героем моего романа// Без предисловий, сей же час// Позвольте познакомить вас» («Евгений Онегин»); «Ещё падёт обвинение на автора со стороны так называемых патриотов…» («Мёртвые души»)). Произведения этих авторов написаны не в тёмном, «барочном» стиле, они – не пропагандистское и не элитарное «чтиво для любителей русской революции» (ирония судьбы: именно её, эту революцию, очень сильно любил тот, кто волей случая оказался одним из первых реальных читателей поэмы Гоголя, – Герцен ). Недаром, к слову сказать, впоследствии Некрасов мечтал о «времечке», когда мужик (!) «Гоголя // С базара понесёт».

О чём же говорят все вышеизложенные выкладки?

Во-первых, о существовании потенциальной возможности для такого читателя проникнуть в суть авторской игры с отношением к книге и слову, если таковая действительно имеет место быть (чуть ниже мы рассмотрим этот вопрос более подробно). Причём, проникнуть именно на том уровне, который был из-начально задан, в нашем случае – Гоголем.

Во-вторых, это доказывает серьёзность отношения Пушкина к проблеме «передачи эстафеты» (отсюда и указания на Сервантеса), что читателю (и исследователю) тоже необходимо принимать в расчёт при рассмотрении вопроса о том, правомерно ли считать Гоголя не просто наследником, но и преемником поэта.

Продолжая наш сравнительный анализ, заметим, что обнаруженное нами расхождение значительное, но далеко не единственное. Различий между Пушкиным и «продолжателем» его славного дела гораздо больше. Они обнаруживаются даже в деталях. Вот лишь несколько тому примеров.

Так, у Пушкина бедного Евгения преследует призрак – Медный всадник («Медный всадник»); у Гоголя же в призрак, срывающий с прохожих «всякие шинели», превращается «маленький человек» Акакий Акакиевич (не лишним будет отметить также, что события пушкинской поэмы и гоголевской повести разворачиваются в одном и том же городе - Петербурге, - но увиденном двумя авторами по-разному). Пушкин провозглашает: «Мы все глядим в Наполеоны, // Двуногих тварей миллионы» («Евгений Оне-гин»), у Гоголя «в Наполеоны» оказывается «записан» один лишь Чичиков, да и то против своей воли («Мёртвые души»). В пушкинской трагедии царь Борис Годунов «на троне (…) сидел и вдруг упал – // Кровь хлынула из уст и из ушей», в поэме же Гоголя нелепый прокурор, «несколько подмигивавший левым глазом», «ни с того ни с другого» «хлопнулся со стула навзничь». У Пушкина практически реализуется романный сюжет о человеке, ставшем предводителем разбойничьей шайки из-за царящего повсеместно беззакония («Дубровский»); Гоголь лишь пародирует его во вставной «Повести о капитане Копейкине» (где «героем» становится не молодой человек и «благородный дворянин», а однорукий и одноногий калека, ветеран войны с Наполеоном). Именем «Ринальдо Ринальдини» у Пушкина оказыва-ется наделён Владимир Дубровский («лицо романтическое»), у Гоголя же его (имени) «обладателем» становится Чичиков, «незначащий червь мира сего». Пушкин любил «забываться», «к солнцу воспарять», рассуждая при этом о грядущем; Гоголь задаёт своему читателю «прямой вопрос»: «к чему и зачем говорить о том, что впереди? Неприлично автору (…) забываться подобно юноше». Наблюдая подобные расхождения, человек непосвящённый может подумать, что Гоголь специально и изначально задавался целью «перекроить» пушкинское наследие на свой лад, сделать это «в пику» своему предшественнику даже при условии глубокого и искреннего уважения к нему. Мы отмечаем, с одной стороны, серьёзность Пушкина в вопросе о судьбе своего наследия, а с другой, – факты поразительные, необъяснимые…Как снять это противоречие? Кажется, что, получив ответ на этот вопрос, мы вплотную подой-дём к решению загадки судьбы пушкинского наследия, слово будет «найдено».

Здесь-то нам и пригодится гоголевский глубокоустремлённый взгляд в сердцевину мелочей, о котором мы говорили выше. Пригодится он вот по какой причине.

Дело в том, что рядом с Пушкиным находился человек, который мог бы показаться куда более подходящим претендентом на роль наследника поэта. Этому ещё совсем молодому человеку уже грозила преждевременная старость («Мой дух погас и состарился»), он был «удручён» «ношей обманов», а весь «мир земной» казался ему «тесен». Единственным доступным ему языком был язык демонических сил («Демон»), «таинственной думы», сна («и с этой мыслью я засну»), смерти («смертию забыт»), могилы («могильных плит, // Которых надпись говорит») и гроба («Мцыри»). Сразу после гибели поэта он раз-разился пушкинским словом, обличая оклеветавшую гения «молву» и грозя «наперсникам разврата» Высшим Судом («Смерть поэта»). Имя этого человека, как нетрудно догадаться, – Михаил Юрьевич Лермонтов. И всё-таки…Он стал «ночью» русской литературы, а не «днём», каким был до него Пушкин.

Что помешало ему стать полноправным наследником и преемником Пушкина? Попробуем взглянуть на данный вопрос изнутри, т.е. так, как предлагал Гоголь. Что же мы обнаружим?

Нетрудно заметить, что масштаб «мелочи» – не для Лермонтова:

Что за нужда? Пускай забудет свет
Столь чуждое ему существованье
Зачем тебе венцы его вниманья
И терния пустых его клевет?

(«Памяти А.И. О<доевско>го»)

Терек воет, дик и злобен,
Меж утесистых громад,
Буре плач его подобен,
Слёзы брызгами летят.

(«Дары Терека»)

И он мечом своим взмахнул –
И меч как молния сверкнул;
И речь все души потрясла,
Но пробудить их не могла!

И он мечом своим взмахнул –
(«Последний сын вольности»)

Тональность, конечно, взята не совсем пушкинская, хотя слово – явно его! И обороты речи (ср.: «Как адский луч, как молния богов, // Немое лезвие злодею в очи блещет, // И, озираясь, он трепещет, // Среди своих пиров. // Везде его найдёт удар нежданный…» – «Кинжал»). Да и темы тоже. Но, повторимся, внимания к мелочам, умения выставить их «в глаза всем», отмеченных Пушкиным в Гоголе, у Лермонтова нет и в помине. Везде одни «всероссийские масштабы» (если вспомнить Маяковского). А порой даже Вселенские (тот же «Демон»). Тогда как Гоголь относился к любым подобным претензиям на всемирность с подчёркнутой иронией (вспомним нелепые слухи о Чичикове, благодаря которым масштабы его вполне себе невзрачной личности выросли до невообразимых размеров – Наполеон, Антихрист), что, однако, не помешало ему (но опять-таки иначе, нежели у Пушкина) в одиннадцатой главе «Мёртвых душ» абсолютно серьёзно фантазировать в духе его же собственного героя на тему о том, как «бойкой необгонимой тройке» «дают (…) дорогу другие народы и государства». Но общий настрой по отношению к теме масштабов (личности) иронический: в «Мёртвых душах» (гл. 10) предсказание об Антихристе исходит от «одного пророка» «в лаптях» и «страшно отзывавшемся тухлой рыбой» «нагольном тулупе», который «за предсказание попал, как следует, в острог». Это и оценил в нём Пушкин, сам писавший о Наполеоне в противоположной тональности

Над урной, где твой прах лежит,
Народов ненависть почила
И луч бессмертия горит…
(«Наполеон»)

Здесь уместно будет заметить, что то же настроение и те же масштабы были сохранены Лермонтовым в его стихах, посвящённых французскому императору и войне 1812 года («Два великана», «Воздушный корабль»). Для Гоголя же Наполеон, пребывающий на острове Святой Елены, – тень, призрак, а разговоры о нём – очевидная нелепость, «безусловное неправдоподобие». Та самая «мелочь» - одна из составляющих гоголевского дара, отмеченного Пушкиным (именно поэтому, напомним, тот впоследствии предложил Гоголю сюжет «Мёртвых душ», за который не взялся сам).

Почему же это было так важно для поэта?

До сих пор мы говорили исключительно о различиях между Пушкиным и Гоголем, что может дать повод, для того чтобы задуматься: на какой же почве эти совершенно разные люди всё-таки сошлись между собой?

Неужели так же, как Онегин и Ленский, «стихи и проза, лёд и пламень», т.е. «от делать нечего»? Подчеркнём, что нас интересует не биографическая история взаимоотношений двух классиков (на этот счёт существуют специальные исследования), а только лишь те точки соприкосновения их литературных дарований, которые они могли оценить друг в друге, следуя каждый своему художническому вкусу и художественному чутью. Что же могло быть общего у Гоголя с Пушкиным на тот момент, когда поэт подсказал прозаику замысел «Мёртвых душ»?

«Дон Кихот»!

Напомним: именно Сервантеса и его бессмертное произведение Пушкин привёл в пример Гоголю, когда разъяснял ему смысл задачи, которую ставил перед ним: нарисовать картину грандиозного внутреннего масштаба и силы при внешне незатейливом обрамлении. Впоследствии ссылки на «Хитроумного идальго» и его автора будут возникать у Гоголя неоднократно.

Почему же столь уважительное отношение обоих авторов к Сервантесу так важно в контексте иссле-дуемого нами вопроса?

Слово Пушкину: «Лет 15 тому назад (…) литература (в то время свободная) не имела никакого направ-ления; (…)10 лет спустя мы увидели (…) литературу (подавленную самой своенравной цензурою), превратившуюся в политические пасквили на правительство, и возмутительные песни» (курсив мой – А.Ч.). Вообще-то, эти слова были сказаны по поводу движения декабристов, однако, среди прочего, в них нашлось место и литературным вопросам. Как видим, один из самых передовых умов первой половины XIX столетия был глубоко озабочен надвигавшейся угрозой полной трансформации литературы и превращения слова в средство политического воздействия в том смысле, как его, это воздействие, понимали «борцы за свободу народа» (вначале декабристы, затем «нигилисты» – народовольцы, а в XX столетии – большевики), – угрозу, бытовавшую ещё с радищевских времён. Нетрудно догадаться, почему это произошло: ранее Пушкин - художник глубоко проник в самую суть первого отечественного «нигилиста», призывавшего устранить всё старое только потому, что оно является старым,– Петра I. Иначе говоря – минимум общественного воздействия (вспомним ещё раз «Поэта и толпу»). Тогда как Гоголь ставил означенное воздействие превыше всего, его предвидел и на него реагировал («Ещё падёт обвинение на автора…»). Ранее мы уже приводили отзыв Гоголя о «Дон Кихоте». Писатель, прежде всего, оценил умение Сервантеса «посмеяться» «над охотой к приключениям» (сам Сервантес формулировал свою цель ещё менее двусмысленно: «свергнуть власть рыцарских романов и свести на нет широкое распространение, какое они получили в высшем обществе и простонародье»). Однако далеко не все отечественные классики смотрели на детище Сервантеса подобным образом. Достаточно вспомнить прямые параллели между трагическим князем Мышкиным и псевдокомическим сервантесовским героем Дон Кихотом, которые впоследствии проводил Ф.М.Достоевский. Иными словами, «Дон Кихот» являлся романом, позволявшим совместить оба взгляда на литературу – «эстетический» (Пушкин) и «социальный» (Гоголь). Идеальный вариант непротиворечивого совмещения прямо противоположных воззрений! При условии, что различное понимание сервантесовского романа действительно имеет право на существование, т.е. не противоречит его сути. Для нас, однако, важно другое, а именно тот факт, что Пушкин и Гоголь действительно по-разному понимали ценимое ими обоими детище Сервантеса. Разница в восприятии одного и того же литературного явления и проливает свет на загадку судьбы пушкинского наследия. Вручая это наследие Гоголю, поэт старался приобщить младшего современника к своему делу, указать ему на возможность взгляда под иным углом. Проблема заключалась в том, что путь, на который встал Гоголь в литературе, таил в себе определённую опасность. Какую именно – лучше всего иллюстрирует судьба самого Гоголя после выхода первого тома «Мёртвых душ». Приведём лишь один пример – знаменитое письмо Белинского к Гоголю (15 июля 1847 г.), написанное родоначальником русской литературной критики в ответ на выход не менее знаменитой гоголевской книги «Выбранные места из переписки с друзьями», той самой, где писатель отрёкся от своего прежнего насмешнического тона (стало быть, уроки Пушкина всё же пошли впрок, пусть и не сразу!) и выразил мысль, которую затем повторил незадолго до своей смерти: «Будьте не мёртвые, а живые души. Нет другой двери, кроме указанной Иисусом Христом, и всяк прелазай иначе есть тать или разбойник». Таких мыслей не смог простить Гоголю Белинский - тот, кто, по его собственному признанию, любил человечество «по-маратовски», мечтал «огнём и мечом» истребить большую его часть ради счастья меньшинства и декларировал: «Люди так глупы, что их надо насильно вести к счастью». И если ранее (ещё в 1842 г.) Белинский признавался Гоголю: «не будь вас – и прощай для меня настоящее и бу-дущее в художественной жизни моего отечества», то теперь с сильнейшим негодованием, на какое был способен, обрушился на «объективного наблюдателя», считая издание Гоголем «Выбранных мест» «грехом», который необходимо было «искупить». При этом он как будто забыл о том, что ранее одним из первых признал высокое значение гоголевского таланта, увидев в нём, правда, то, что интересовало его самого, – не противопоставление «мелкого» и «крупного», а острую социальную сатиру. Впоследствии идеалы «допушкинского» Гоголя (звучит несколько сумбурно, но, надеемся, всё же более или менее понятно) взяла на вооружение именно та часть отечественных литераторов, которая придерживалась «либерально-демократических» взглядов (достаточно вспомнить некрасовскую полемику с Пушкиным в стихотворении «Железная дорога») и большей частью призывала к революции и устранению самодержавия (тот же Писарев был арестован за антиправительственный памфлет, содержавший прямой призыв к физической ликвидации династии Романовых). Итак. Несмотря на очевидные различия во взглядах Пушкина и Гоголя на многие литературные, соци-альные, политические и прочие процессы, только Гоголь и никто другой мог наследовать Пушкину и стать его преемником, поскольку, будучи первым и единственным на тот момент писателем нового периода, олицетворявшим «социальное» направление в русской литературе, он имел реальную возможность вывести это направление из первоначального русла, заданного ранее Радищевым, Новиковым, Белинским, Герценом, Огарёвым, в сторону пушкинских идеалов, исключавших призывы радикального облагодетельствования человечества «одним ударом топора».

Rambler's Top100 be number one Находится в каталоге Апорт