ГОСТИНАЯ

Интрада-букс Intrada-books
¤ Главная ¤ Книжная выставка ¤Гостиная ¤ Читальный зал ¤ Gloria Mundi ¤ Наши друзья ¤ Гостевая ¤ Карта сайта ¤

 

  • Фрагмент из книги А. Е. Махова "HOSTIS ANTIQUUS"

    Языка обнажение

    Высунутый язык — один из самых характерных и устойчивых атрибутов дьявола в средневековой иконографии. Текстуальное соответствие этому визуальному мотиву мы находим в книге пророка Исаии, где жест обнажения языка трактован как момент нечестивого, греховного поведения «сыновей чародейки»: «Но приблизьтесь сюда вы, сыновья чародейки, семя прелюбодея и блудницы! Над кем вы глумитесь? против кого расширяете рот, высовываете язык? не дети ли вы преступления, семя лжи, разжигаемые похотью к идолам под каждым ветвистым деревом, заколающие детей при ручьях, между расселинами скал?» (Ис. 57:3-5).

    Демонизация языка, без сомнения, обусловлена той негативной коннотацией, который наделен язык в Священном Писании. Ветхозаветные тексты сравнивают язык с опасным оружием — с бичом («Удар бича делает рубцы, а удар языка сокрушит кости» — Сир. 28:20), мечом («...язык — острый меч» — Пс. 56:5), луком («Как лук, напрягают язык свой для лжи» — Иер. 9:3). Новозаветный текст — послание апостола Иакова — говорит о греховности, неправедности языка: «И язык — огонь, вселенная (kovsmo", что понято в Вульгате как universitas) неправды... оскверняет все тело и воспаляет круг жизни, будучи сам воспаляем от геенны» (Иак. 3:6).

    Мотив опасности/греховности языка появился в демонологических текстах христианских авторов задолго до того, как сложилась специфическая иконография дьявола; уже Августин в описании дьявола прибегает к этому мотиву: «Рассевает повсюду смертоубийства, ставит мышеловки, острит многоизвитые и лукавые языки свои (exacuat multiplices et dolosas linguas suas): все яды его, заклиная именем Спасителя, изгоните из ваших сердец» (Августин. Проповедь CCXVI. Col. 1080).

    Выражение «коварный язык» (lingua dolosa), которое в псалмах Давида часто применяется к врагам и которое Августин превратил в характеристику дьявола, впоследствии до такой степени становится общим местом демонологии, что порой выступает в качестве метонимического обозначения дьявола. Так обстоит дело в анонимном трактате XII века «Диалог о борьбе Любви Божьей и Лукавого языка»: здесь аллегорические персонажи — Божья любовь и Лукавый язык (Lingua dolosa) — ведут спор о том, стоят ли предпринимать мучительные труды праведника ради сомнительной надежды на блаженство. «Лукавый язык», в частности, говорит о «глупости» (stultitia) христианских подвигов: сколько ни трудись, все равно «спасутся к жизни те, кому предопределена жизнь, а те, кому предназначена кара, подвергнутся каре». Кто такой — этот «Лукавый язык», автор не разъясняет, полагая, видимо, что ответ самоочевиден; однако воспоминания «Лукавого языка» о том, как он «заполучил Адама через Еву», все же призваны рассеять возможные сомнения: перед читателем, конечно же, — сам дьявол (Col. 860, 856).

    Можно было бы предположить, что язык включается в область дьявольского главным образом вследствие своей греховности. Нет сомнения, что язык и в самом деле понимался как часть тела, особо подверженная греху. Однако греховность языка как такового вовсе не так очевидна, как может показаться с первого взгляда. Формула «грешный мой язык» (по пушкинскому выражению в «Пророке») применительно к христианским представлениям упрощает реальное положение дел, поскольку отцы церкви постоянно подчеркивают, что язык сам по себе не греховен. «Лишь виновная душа делает виновным язык», — замечает Августин (Проповедь CLXXX. Col. 973). Зато совершенно безусловным и общепризнанным является другое обстоятельство: язык опасен; он, как никакой другой член тела, нуждается в сдерживании и контроле. «Нет такого члена в теле моем, которого я бы так боялся, как языка», — это высказывание одного из отцов-пустынников (Петр Кантор приписывает его авве Серапиону: Слово краткое. Cap. LXIV. Col. 195) точно выражает суть сложившейся ситуации.

    Образность, связанная с жестом высунутого языка, в значительной степени подчинена идеям страха и греха, — идеям, которые в свою очередь самым тесным образом связаны со сферой демонического.

    Мы начнем с идеи страха. Существовал страх перед языком, и этот страх подпитывался соответствующим настроением ветхозаветных книг. Сравнения языка с оружием сочувственно восприняты и глубоко разработаны средневековыми авторами. Так, Цезарий Арелатский, призывая монахов вести неустанную брань с собственными пороками, предлагает «убрать в ножны мечи языков (linguae gladios recondamus)», чтобы не ранить друг друга в этой схватке (Гомилия VII. Col. 1059).

    Мотив обнаженного и ранящего, как меч, языка вводится в описания Страстей Христовых. Возникает идея «двойных ран» Христа, внешних и внутренних: первые были нанесены ему реальным оружием, последние — языками тех, кто богохульствовал и глумился над ним. Как пишет Бернар Клервоский, с особой глубиной осмысливший проблему «внутренней раны» Сына Божьего, Христос — «к богохульствам иудеев смиренный, к ранам терпеливый, поражен внутри языками, снаружи — гвоздями (intus linguis, clavis exterius pungeretur)» (Проповедь на день св. Пасхи. Col. 275).

    «Не бойся сказать, что этот язык более жесток, чем копье, пронзившее Господу ребра, — говорит Бернар Клервоский в одной из проповедей. — Ведь и он также пронзил тело Христа, ... и пронзил уже не бездыханного, но, пронзая, заставил его испустить дух (facit exanime fodiendo)»; язык «вредоноснее» (nocentior) терновых шипов, жаливших чело Христа, и железных гвоздей, пронзивших его конечности. Далее Бернар обращает внимание на противоречие между внешней безобидностью языка и той страшной опасностью, которая в нем заключена: «Язык — член мягкий, однако может быть сдержан с большим трудом; материя непрочная и незначительная, но в употреблении оказывается великой и мощной. Член небольшой, однако, если не остережешься, зло великое» (Проповедь XVII: О тройном надзоре: над рукой, языком и сердцем. Col. Col. 585).

    В этом контексте вполне проясняется смысл мотива, встречающегося в изображениях Страстей: враги Христа высовывают языки в сторону распятия. Язык фигурирует здесь в одном ряду с мечами и копьями окружающих Распятие солдат, а обнажение его означает не «дразнение», но нанесение Христу самой страшной раны — раны смертельной, внутренней. Можно предположить, что и в изображениях демонов с высунутыми языками отразилась идея о языке как оружии, которым была нанесена внутренняя рана Христу: ведь, по Средневековым представлениям, обвинение и казнь Христа были подстроены дьяволом, а богохульники, окружившие умирающего Бога, — ученики дьявола. Демоны, как и их ученики, не дразнят языком, но грозят и ранят им.

    Если мы перейдем от мотива страха (и связанного с ним понимания языка как обнаженного оружия) к мотиву греха, то обнаружим здесь гораздо более сложную образность: телесные области греховности, выделяемые христианской антропологией, в визуальном мышлении Средневековья вступают в интенсивное взаимодействие, в игру перекличек, а язык, который уже в силу своей многофункциональности может соотноситься с различными грехами (вполне очевидна его корреляция с празднословием и чревоугодием), в этой игре выполняет важнейшую роль.

    «Властвуй, как над распущенными рабами души, над языком, чревом и похотью», — советует Мартин из Браги (О нравах. I. Col. 29). Язык, чрево, похоть — lingua, venter, libido — три сферы греха, которые образуют в человеческом теле своего рода ось греховности. Средневековое воображение устанавливает между этими сферами постоянный образный взаимообмен; изобразительные мотивы перемещаются вдоль оси греха, и перемещаются главным образом вниз, с целью продемонстрировать глубокое тождество всех трех греховных сфер — тождество, обретаемое в области телесного низа, греховность которого вполне безусловна: так, перемещение языка в изображениях дьявола на место фаллоса ставит своей целью показать, что греховный язык ничем не лучше срамного члена.

    Игра с языком, которую ведет Средневековое воображение, по всей вероятности, ставит своей целью преодолеть двусмысленность, присущую языку как телесному члену, разграничить в визуальном плане язык греховный и язык праведный. Язык праведника и язык демона — внешне одинаковы, но воображение художника стремится и на визуальном уровне найти в них различие.

    В самом деле, из трех вышеназванных областей греховности именно область языка выделяется своей особой двусмысленностью, которая могла осознаваться как тревожное затруднение, нуждающееся в преодолении. Язык — телесная область, откуда может исходить и грех, и святость, хотя последнее случается реже — и реже ровно настолько, насколько святость встречается реже греха. Если язык — то последнее орудие, которым был «внутри» ранен Христос, то он в то же время — и последнее орудие, которым Христос воспользовался. Мотив языка как «последнего орудия Христа» разрабатывает Якоб Ворагинский. Все члены Христова тела были так или иначе поражены: «голову, перед которой преклонялись ангельские духи, пронзил лес терновых шипов», лицо осквернили плевки, «глаза, что ярче солнца, закрыла смерть, уши, привыкшие к пению ангелов, слышали оскорбления нечестивцев», рот был принужден пить уксус и желчь, ноги и руки были прибиты к кресту, тело подверглось бичеванию, ребра пронзило копье. Одним словом, «не осталось в нем ничего, кроме языка, чтобы молиться за грешников и препоручить свою мать заботе ученика» (Золотая легенда: Страсти Господни). В «Золотой легенде» этот мотив применяется и к святым, которые, подражая Христу, тоже нередко прибегают к языку как последнему оружию. Молодого христианина «времен Деция и Валериана» привязывают к ложу и подводят к нему блудницу, дабы она могла «побудить его к разврату» и погубить его душу; однако связанный юноша при приближении развратницы «откусил себе зубами язык и выплюнул его в лицо блудницы», тем самым «победив болью искушение». Святой Христине отрезают язык — но она, взяв свой язык в руки, бросает его в лицо судье, который тут же лишается зрения (Золотая легенда: Святой Павел, отшельник; Св. Христина).

    В том обстоятельстве, что Святой Дух явился апостолам именно в форме языка, Якоб Ворагинский усматривает особый смысл: «язык — это член, который воспален огнем ада, им трудно управлять, но когда им хорошо управляют, он очень полезен. И поскольку язык был воспален огнем ада, он нуждался в огне Святого Духа... он в большей мере, чем другие члены, нуждается в благодати Святого Духа» (Золотая легенда: Святой Дух). Двойственность языка находит здесь выражение в визуальном образе: человеческий язык похож на язык пламени, но этот огненный язык может быть и частью адского огня, и отблеском тех огненных языков, в которых сошел на апостолов Святой дух.

    Мышление средневекового художника учитывает и обыгрывает эту аналогию двух языков, огненного и телесного. В изображениях демонов мотив языка нередко дается как бы в двойном проведении: свисающему из пасти языку вторят волосы, торчащие дыбом и извивающиеся, как языки адского пламени; демон несет на своей голове адский огонь, и греховный язык, ниспадающий изо рта, — лишь отдельный язык этого огня.

    Двусмысленность, присущая языку и речи как таковым, вынуждала искать некий ясный отличительный знак «языка греховного». Обнажение языка и становится таким знаком. Нетрудно увидеть здесь полное соответствие общему принципу демонической образности, который состоит в пародировании сакрального, сопровождаемом его смещением в сторону материального, плотского, низменного. Духовные функции в иконографии дьявола как бы материализуются, становятся грубо-зримыми и в то же время смещаются вниз. Современный исследователь средневековой образности Жан Вирт, говоря о параллелизме в развитии сакральных и демонических мотивов, отмечает, что «образы зла», в значительной степени имитируя сакральное, в то же время как бы «вбирают духовное в сферу пожирания и сексуальности, сдвигают его в сторону телесного и низменного... Если существа, созданные по подобию Божию, обычно изображаются с закрытым ртом, даже когда они говорят, то гримасничающие маски дьяволов широко открывают пасть. Так достигается эффект деградации слова, духовной функции, которая приравнивается к пожиранию или же, в зависимости от положения этой пасти на теле, к половому акту или к дефекации» (Вирт. P. 341).

    Однако обнаженный язык — символ не только овнешненного и уже в силу этого деградировавшего слова. Высунутый язык демона и его слуг фигурирует во всех трех вышеупомянутых областях греховного: как метафора фаллоса, как часть жрущей пасти и как орудие празднословия (т. е. как атрибут и знак неистинной речи, лже-логоса).

    Демонологический трактат Жана Бодена «О демономании ведьм» демонстрирует, как тема неистинной речи (каковой, несомненно, является речь одержимых-демономанов) устанавливает образную взаимосвязь между тремя сферами греховного, вплетая в эту перекличку и мотив высунутого языка. Боден описывает речь одержимой следующим образом: «Когда злой дух говорит (изнутри одержимой женщины — А. М.), он говорит иногда словно бы в животе, а рот женщины остается закрытым, иногда с языком, высунутым изо рта до колен, иногда — срамными частями (par les parties honteuses)» (Livr. 2, chap. III. P. 83).

    Говорение с высунутым языком, говорение животом-чревом, говорение гениталиями — три метафоры одного и того же: неистинного говорения, лже-речи. Высунутый язык поставлен здесь в один ряд с «нижними» сферами греховности, обнажение языка осмыслено как вариация на темы «телесного низа» и его греховных проявлений.

    Образность демонической сферы указывает на тесное переплетение мотива обнаженного языка с мотивами двух других, низовых областей греховности. Высунутый язык имеет в этих областях своего рода образные корреляты: в сексуальной сфере он ставится на место фаллоса; в сфере пожирания он осмысляется как часть разинутой пасти, ведущей в чрево. Но и находясь в своей собственной области — в сфере лже-речи — обнаженный язык вступает во взаимодействие с образами «низовой греховности»: возникает мотив «говорящего зада», «речь» которого практически тождественна лже-речи греховного языка (см. Смрад). Далее мы более подробно остановимся на всех трех сферах.

    1. Область сладострастия. Высунутый язык приравнивается к фаллосу; на визуальном уровне это достигается тем, что одна из личин дьявола (который, как известно, многолик) помещается на животе или в области паха, а высунутый язык оказывается на месте фаллоса, в качестве его субститута и аналога. Изображаемое подобным образом говорение дьявола уподоблено работе половых органов и тем самым разоблачено как лживое, «сведено на нет» чисто визуальными средствами.

    2. Область чрева. Высунутый язык связан с мотивом чревоугодия и вообще пожирания, жратвы. Применительно к дьяволу мотив пожирания имеет несомненно символический смысл (см. Пожиратель людей). Грешники — члены дьяволова тела точно так же, как праведники — члены Христова тела. Эта аналогия нарушается, однако, по крайней мере в одном пункте: в изображении самого процесса приобщения праведников и грешников к соответствующему телу. Если праведник приобщается телу Церкви неким мистическим нематериальным образом, то приобщение грешника дьяволову телу осмысляется как процесс грубо материальный: дьявол пожирает грешника, непосредственно вбирая его в свое огромное тело (чрево). Это не удивительно: ведь дьявол способен пародировать unio mystica Бога и праведников лишь доступными ему материальными средствами.

    И здесь, в изображениях дьявольского unio profana — вбирания-пожирания грешника — мы вновь сталкиваемся с мотивом высунутого языка.

    Скульптурная группа собора в Шовиньи (XI-XII вв.) изображает пожирание грешника неким чудовищем, которое, безусловно, обозначает дьявола. Мы видим две открытые пасти — дьявола и грешника — и лишь один высунутый язык: это язык самого грешника. Однако изображение можно понять и иначе, поскольку голова грешника, имеющая ясно выраженную «языкообразную» форму, допускает двойное прочтение: она может быть прочтена и как «язык дьявола», а в таком случае мы имеем здесь две головы, две пасти — и два языка. Скульптор запечатлел сам момент слияния грешника с дьяволом, момент, когда голова грешника буквально становится языком дьявола. Подобное прочтение подтверждается метафорой «грешник — язык дьявола». Мы встречаем ее в «Золотой легенде», когда св. Винсент называет своего мучителя Дасиана «языком дьявола»: «О, ядовитый язык дьявола, я не боюсь твоих мучений...» (Св. Винсент).

    Язык — место, где совершается слияние дьявола и грешника; если это язык дьявола, то мы видим, как грешник буквально превращается в этот язык; если это язык грешника, то нам показано, как дьявол, хватая его, овладевает всем грешником. Второй вариант, задолго до разработки на визуальном уровне, получает словесное воплощение у св. Августина: «вы [дети света, дети мира — А. М.] подвергаетесь опасностям среди тех ... чьи языки находятся в руке дьявола» (Августин. Объяснения псалмов. На псалм CXLIII. § 18. СС, 40. P. 2085).

    Французская миниатюра конца XV в. представляет собой затейливую игру вариаций на тему языка и разверстой пасти. Грешники наказываются здесь тем, что они должны поглощать отвратительную еду и питье: демоны с высунутыми языками потчуют грешникам жабами и ящерицами, которые торчат изо рта у грешников в виде каких-то «квази-языков», пародирующих подлинный язык. Центральная группа представляет собой кульминацию многократно проведенного мотива языка: дьявол и грешник сплетаются языками в обсценном поцелуе; сплетение их языков символизирует, видимо, их полное соединение во грехе, возникновение единого дьяволова тела.

    Грешник и язык в дьявольской пасти — равнозначны и разведены лишь во времени: язык — грешник, уже ставший дьяволовым телом; грешник, торчащий из пасти, — на подступе к этой стадии. В вышеупомянутой скульптуре из Шовиньи найден уникальный прием, позволяющий слить эти две стадии.

    Итак, высунутый язык может быть связан с метафорой пожирания-вбирания: пожираемый грешник, вбираясь в дьяволово чрево, становится частью жрущей пасти (понятно, что и весь ад часто изображался как пасть). Язык, который высовывает дьявол, — это в то же время и грешник, который высовывается из дьяволова чрева.

    3. Область собственно языка — область речи. Высунутый язык — знак говорения, речи, причем речи неистинной, лже-логоса. Некоторые изображения, на которых дьявол обнажает язык, очевидным образом запечатлели дьявола в момент говорения. Эффект изображенного говорения дополнен жестами, которыми дьявол сопровождает свою речь. Сами произносимые дьяволом слова могут расшифровываться. Так, на рисунке, изображающем «Древо смерти» (XIV в.), дьявол обнажает язык, произнося хвастливую речь о своей победе над Богом: «super astra Dei exaltabo solium meum» («выше звезд Божиих вознесу престол мой» — Ис. 14:13).

    Таким образом, в ряде случаев мы вполне можем интерпретировать обнаженный язык дьявола как знак говорения. Чтобы в полной мере понять смысл этого изображенного говорения, следует принять во внимание тот факт, что в иных случаях, применительно к «праведным» персонажам, устная речь изображению ни в коей мере не подлежит: не только Христа, но и обычного праведника невозможно представить себе изображенным в момент говорения с открытым ртом и высунутым языком.

    Дьявол — во всем пародист, имитатор Бога; помимо прочего, он имитирует и Божественное слово. Но если истинный логос духовен и незрим, то лже-логос дьявола, как и прочие его пародии-подделки, грубо материален. Контраст между неистинной и истинной речью как материальным псевдо-логосом и незримым «Словом» углубляется введением еще одного парадоксального мотива, связанного с языком: для подлинной речи язык как телесный член вообще не нужен. Григорий Великий в «Диалогах» рассказывает о епископе Африкане, которому враги христианства отрезали язык, но он продолжал говорить как и прежде «для защиты истины». По мнению Григория, в этом нет ничего чудесного: если, как сказано в Евангелии, «В начале было Слово», и «Все чрез Него начало быть», то «удивительно ли, если Слово, которое создало язык, может порождать слова без языка?» (Lib. III, cap. XXXII. Col. 293). В «Золотой легенде» cв. Христине (в цитированном выше эпизоде), св. Легеру, св. Лонгину (в соответствующих историях о них) отрубают языки, но они продолжают говорить: Легер продолжает «проповедовать и увещевать» как и прежде, Лонгин ведет диалог с демонами и с палачом, который должен его казнить.

    Демонстрация языка означает подчеркнутую материализацию слова в дьявольском говорении — этой пародии на подлинный логос, в то время как слово Божественное вообще не нуждается в языке как материальном органе.

    Итак, обнажение языка — и жест агрессии (наносящий, в частности, «внутренние раны» Христы), и знак греховности. Не удивительно, что в аду язык наказывается в первую очередь и наказывается особо: посетители ада из в одном из древних инфернальных видений видят там женщину, которую обвившийся вокруг нее змей «кусал за язык» (Теофил, Сергий, Гигин. Житие св. Макария. Cap. IX-X. Col. 418-419). В «Видении св. Павла» грешники «пожирают собственные языки (comedentes linguas suas)». Характерно и то, что в аллегории пойманного левиафана Бог ловит левиафана-дьявола за язык.

    Праведникам обнаженный язык дьявола не страшен. Паулин Ноланский говорит о слугах дьявола, «надеющихся на силы свои и хвалящихся множеством богатства своего» (Пс. 48:7): «пусть они точат против нас орудия зубов, и извергают ядовитыми языками ... стрелы слов; за нас им ответит Господь» (Паулин Ноланский. Послание XXXVIII. Col. 360).

    Но как же «ответит Господь» на подобное нечестивое обнажение языков? Жест обнаженного языка — жест взаимный, и Бог тоже способен обнажить язык — при этом язык Бога есть настоящий меч; будучи обнаженным, он и в самом деле разит наповал. О силе этого «меча», исходящего из Божественных уст, говорит Откровение Иоанна, в видении мужа «подобного Сыну Человеческому», из уст которого «выходил острый с обеих сторон меч...» (Откр. 1:16).

    Мы уже видели, что язык — двусмыслен, он может обозначать и дьявола, и апостола; теперь мы видим, что и обнажать язык может не только дьявол, но и Бог. Однако обнаженный язык Бога — самый страшный из всех высунутых языков — уже и не язык, а нечто большее, чем язык. Полная сакрализация языка — обнаженного языка! — совпадает с его полным переходом в иное качество, иной облик. Обнаженный язык Бога — сакрален, но он уже перестал быть языком, а стал чем-то иным, а именно — мечом, и мечом непобедимым. Из представления о том, что истинному Слову должен соответствовать иной материальный орган речи, отличный от мягкого и слабого языка, возникает мотив замены «природного» языка на подлинный, лучший язык: отец Эквитий, герой «Диалогов» Григория Великого, объясняет свое проповедническое призвание тем, что некий прекрасный юноша (конечно, ангел) ночью вставил ему в язык медицинский инструмент, ланцет (medicinale ferramentum, id est phlebotomum) — с тех пор отец «не может молчать о Боге, даже если бы и хотел этого» (Lib. I, cap. IV. Col. 169).

    Язык как материальный орган, существующий в точке пересечения многоразличных духовных и материальных функций, достигает своей истины, безгрешности и непобедимой силы лишь в тот момент, когда перестает быть самим собой. Но, конечно же, на самом деле внешнее превращение мягкого языка в нечто иное, твердое и несгибаемое, — лишь средневековая метафора его внутреннего очищения; язык-меч, язык-ланцет — пластические символы того чуда преображения, которое претерпевает язык, когда, оставаясь собой — оставаясь частью человеческого тела — он из орудия гибели становится орудием спасения (подробнее см.: Махов. Обнаженный язык дьявола).

     

Rambler's Top100 be number one Яндекс цитирования